Неточные совпадения
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном,
черном полушубке, в сибирской
папахе.
Папа, который в Москве почти совсем не занимался нами и с вечно озабоченным лицом только к обеду приходил к нам, в
черном сюртуке или фраке, — вместе с своими большими выпущенными воротничками рубашки, халатом, старостами, приказчиками, прогулками на гумно и охотой, много потерял в моих глазах.
— Что не больно?.. — закричал вдруг бешено Симеон, и его
черные безбровые и безресницые глаза сделались такими страшными, что кадеты отшатнулись. — Я тебя так съезжу по сусалам, что ты папу-маму говорить разучишься! Ноги из заду выдерну. Ну, мигом! А то козырну по шее!
«
Папа с крылышками», — пролепетал ребенок, — и Глафира Львовна вдвое заплакала, восклицая: «О, небесная простота!» А дело было очень просто: на потолке, по давно прошедшей моде, был представлен амур, дрягавший ногами и крыльями и завязывавший какой-то бант у
черного железного крюка, на котором висела люстра.
— И вас. Знаете ли, я думал отдать мир
папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется
черни: «Вот, дескать, до чего меня довели!» — и всё повалит за ним, даже войско.
Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с
папой Internationale согласилась; так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово, ха-ха-ха, глупо? Говорите, глупо или нет?
— Довольно! Слушайте, я бросил
папу! К черту шигалевщину! К черту
папу! Нужно злобу дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщина ювелирская вещь. Это идеал, это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна
черная работа, а Шигалев презирает
черную работу. Слушайте:
папа будет на Западе, а у нас, у нас будете вы!
Пришел очередной номер журнала «Русская речь», —
папа выписывал этот журнал. На первых страницах, в траурных
черных рамках, было напечатано длинное стихотворение А. А. Навроцкого, редактора журнала, на смерть Александра II. Оно произвело на меня очень сильное впечатление, и мне стыдно стало, что я так легко относился к тому, что случилось. Я много и часто перечитывал это стихотворение, многие отрывки до сих пор помню наизусть. Начиналось так...
Ух, как помню я свою красную от мороза, перепачканную
чернилами руку, — как она беспомощно торчала в воздухе, как дрогнула и сконфуженно опустилась. Катерина Сергеевна поговорила минутки две, попросила передать ее поклон
папе и маме и, все не вынимая рук из муфты, кивнула мне на прощанье головой.
А вот с арифметикой и вообще с математикой было очень скверно. Фантазии там приложить было не к чему, и ужасно было трудно разобраться в разных торговых операциях с пудами хлеба, фунтами селедок и золотниками соли, особенно, когда сюда еще подбавляли несколько килограммов мяса: Иногда сидел до поздней ночи, опять и опять приходил к
папе с неправильными решениями и уходил от него, размазывая по щекам слезы и лиловые
чернила.
И вместе с тем была у мамы как будто большая любовь к жизни (у
папы ее совсем не было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у
папы). И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и
черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
У
папы был двоюродный брат, Гермоген Викентьевич Смидович, тульский помещик средней руки. Наши семьи были очень близки, мы росли вместе, лето проводили в их имении Зыбино. Среди нас было больше блондинов, среди них — брюнетов, мы назывались Смидовичи белые, они — Смидовичи
черные, У Марии Тимофеевны, жены Гермогена Викентьевича, была в Петербурге старшая сестра, Анна Тимофеевна, генеральша; муж ее был старшим врачом Петропавловской крепости, — действительный статский советник Гаврила Иванович Вильмс.
По этим данным я в детстве составил себе такое твердое и ясное понятие о том, что Епифановы наши враги, которые готовы зарезать или задушить не только
папа, но и сына его, ежели бы он им попался, и что они в буквальном смысле
черные люди, что, увидев в год кончины матушки Авдотью Васильевну Епифанову, la belle Flamande, ухаживающей за матушкой, я с трудом мог поверить тому, что она была из семейства
черных людей, и все-таки удержал об этом семействе самое низкое понятие.
Будучи ребенком, не раз я слышал, как
папа сердился за эту тяжбу, бранил Епифановых, призывал различных людей, чтобы, по моим понятиям, защититься от них, слышал, как Яков называл их нашими неприятелями и
черными людьми, и помню, как maman просила, чтоб в ее доме и при ней даже не упоминали про этих людей.
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за
черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех, песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и
папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
Проезжая мимо стариков, Лукашка приостановился и приподнял белую курчавую
папаху над стриженою
черною головой.
На суде близость товарищей привела Каширина в себя, и он снова, на мгновение, увидел людей: сидят и судят его и что-то говорят на человеческом языке, слушают и как будто понимают. Но уже на свидании с матерью он, с ужасом человека, который начинает сходить с ума и понимает это, почувствовал ярко, что эта старая женщина в
черном платочке — просто искусно сделанная механическая кукла, вроде тех, которые говорят: «
папа», «мама», но только лучше сделанная. Старался говорить с нею, а сам, вздрагивая, думал...
Папа, я всех люблю… — шепчет Аленушка. — Я и
черных тараканов,
папа, люблю…
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, [Шальвары — шаровары.] с белой
папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с
черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
Хозяин сакли, Садо, был человек лет сорока, с маленькой бородкой, длинным носом и такими же
черными, хотя и не столь блестящими глазами, как у пятнадцатилетнего мальчика, его сына, который бегал за ним и вместе с отцом вошел в саклю и сел у двери. Сняв у двери деревянные башмаки, хозяин сдвинул на затылок давно не бритой, зарастающей
черным волосом головы старую, истертую
папаху и тотчас же сел против Хаджи-Мурата на корточки.
Впереди пятой роты шел, в
черном сюртуке, в
папахе и с шашкой через плечо, недавно перешедший из гвардии высокий красивый офицер Бутлер, испытывая бодрое чувство радости жизни и вместе с тем опасности смерти и желания деятельности и сознания причастности к огромному, управляемому одной волей целому.
На голове была надета высокая с плоским верхом
папаха, с
черной кистью, обвитая белой чалмой, от которой конец спускался за шею.
Впереди десятков двух казаков ехали два человека: один — в белой черкеске и высокой
папахе с чалмой, другой — офицер русской службы,
черный, горбоносый, в синей черкеске, с изобилием серебра на одежде и на оружии.
Маленький генерал в теплом
черном сюртуке и
папахе с большим белым курпеем подъехал на своем иноходце к роте Бутлера и приказал ему идти вправо против спускавшейся конницы.
На ногах его были
черные ноговицы и такие же чувяки, как перчатка обтягивающие ступни, на бритой голове —
папаха с чалмой, — той самой чалмой, за которую он, по доносу Ахмет-Хана, был арестован генералом Клюгенау и которая была причиной его перехода к Шамилю.
Через низкие ограды садов, пригнувшись, скакали всадники в
папахах, трещали выстрелы, от хуторов бежали женщины и дети. Дорогу пересек
черный, крючконосый человек с безумным лицом, за ним промчались два чеченца с волчьими глазами. Один нагнал его и ударил шашкой по чернокудрявой голове, человек покатился в овраг. Из окон убогих греческих хат летел скарб, на дворах шныряли гибкие фигуры горцев. Они увязывали узлы, навьючивали на лошадей. От двух хат на горе
черными клубами валил дым.
Двое сидели на земле и курили, один — высокий, с густой
чёрной бородой и в казацкой
папахе — стоял сзади нас, опершись на палку с громадной шишкой из корня на конце; четвёртый, молодой русый парень, помогал плакавшему Шакро раздеваться.
— Я не одобряю поступка
папы, — произнесла она серьезно, глядя на меня
черными черешнями глаз, в которых затаилась вечная печаль, — раз ты загубила одного коня, я бы ни за что не дала тебе другого, Нина! Но не в том дело. Отец решил так, значит, надо ему повиноваться. Я пришла за тобой. Идем заниматься. Мы должны повторить еще раз французские глаголы неправильного спряжения. Идем!
Он одет в темный бешмет, поверх которого накинута на плечи косматая бурка.
Папаха из
черного барана низко надвинута на лоб. Из-под нее глядит сухое, подвижное старческое лицо с седыми нависшими бровями. Длинная, широкая и белая, как лунь, борода почти закрывает грудь его запыленного бешмета.
Черные, юношески быстрые глаза способны, кажется, охватить взглядом и небо, и бездны, и горы разом.
Это был настоящий тип старого грузина. Длинный, загнутый книзу нос,
черные глаза, шапка седых волос под натянутой по самую переносицу
папахой и рваный, затасканный костюм, состоящий из ветхого бешмета и не менее ветхой чохи, вот и весь портрет старого слуги моей бабушки.
Из-под высокой бараньей
папахи скользнули две
черные и блестящие девичьи косы!
Яркий свет костра снова освещал пещеру. У самого огня лежал юный путник, спасенный Керимом. Юноша все еще не пришел в чувство. Высокая белая
папаха с атласным малиновым верхом была низко надвинута на лоб… Тонкий прямой нос с горбинкой, полураскрытый алый рот с жемчужной подковкой зубов. Длинные ресницы,
черные, сросшиеся на переносице брови подчеркивали белизну кожи. Лицо казалось воплощением строгой юношеской красоты.
— Скорее бы прошли эти скучные дни… — шептала Нина. — Весной за мной приедет
папа и увезет меня на Кавказ… Целое лето я буду отдыхать, ездить верхом, гулять по горам… — восторженно говорила она, и я видела, как разгорались в темноте ее
черные глазки, казавшиеся огромными на матово-бледном лице.
Его белая
папаха низко сдвинута на глаза, а
черные усики ловко скрывают нижнюю часть лица.
— Да ведь я узнал это уже после папиного отъезда, — оправдывался Бобка. — Я слышал, как Матрена сказала Аксинье: «Зарежь вечером цыплят, кроме
черной молодки, барышниной любимицы».
Папа приедет только ночью, когда все уже будет кончено с цыплятами… Он поехал опять к этому противному учителю приглашать его поступить к нам. Так мне, по крайней мере, сказала Лидочка.
Ольга Петровна(снова продолжает). Потом эти гадкие газетные статьи пошли, где такой грязью, такой низкой клеветой
чернили человека, им выбранного и возвышенного; а, наконец, и брак мой с Алексеем Николаичем добавил несколько; в обществе теперь прямо утверждают, что
папа выбрал себе в товарищи Андашевского, чтобы пристроить за него дочку, и что Андашевский женился для той же цели на этой старой кокетке!
— Мне,
папа, семь лет! — говорит Коля, черномазый мальчуган с смуглым лицом и
черными, как уголь, волосами.
Человечек у него уже есть, остается только пририсовать
черную бороду — и
папа готов.
Катаранов прислал бурку. Резцов подобрал ноги под полушубок, покрылся буркою и, надвинув на лицо
папаху, прислонился к стене окопа. Он сердился, что нет в душе прежней ясности, он не хотел принять того, чем был полон Катаранов: с этим здесь невозможно было жить и действовать, можно было только бежать или умирать в
черном, тупом отчаянии.
На породистой, худой, с подтянутыми боками лошади, в бурке и
папахе, с которых струилась вода, ехал Денисов. Он так же, как и его лошадь, косившая голову и поджимавшая уши, морщился от косого дождя и озабоченно присматривался вперед. Исхудавшее и обросшее густою, короткою,
черною бородой лицо его казалось сердито.